n_a_zorenin (n_a_zorenin) wrote,
n_a_zorenin
n_a_zorenin

Стихи о Любви ("Пазл")

Стихи о Любви (Пазл).
(подражание Кочеткову)

"Все смолкнет: страсть, тоска, утрата...
О дне томящем не жалей!
Всех позже смолкнет - соловей,
Всех слаще песни - у заката".
Александр Кочетков.


    Как странно. Все знают Кочеткова. Нет?   Знают, знают. Вернее, знают его стихи, и мало кто знает что о нем самом. Да и из стихов знают одну лишь балладу, которая звучит в традиционной новогодней  «Иронии судьбы». Одно лишь, Судьбой продиктованное, стихотворение…

    «- Как больно, милая, как странно,
    Сроднясь в земле, сплетясь ветвями,-
    Как больно, милая, как странно
    Раздваиваться под пилой
»

… наверное, самое проникновенное стихотворение о любви в 20-м  веке…

    Кочетков и писал, пожалуй, только  о любви. Настоящей; наверное, поэтому все чаще о «зрелой», прошедшей многие испытания, не годами, а десятилетиями, Любви. Потому и смотрел на  все из невозможной глубины и с невероятной высоты одновременно. «Всех слаще песни – у заката»…

    Закат давно уже отыграл своими морозными красками над по-новогоднему подсвеченным Новым Арбатом, поиграл  лучиком на золоте «Воскресения Христова» в Кадашах, померк в особенно неестественном вечернем «псевдозолоте» купола Храма Христа Спасителя,  и совсем затих над Сити, уступив место огромным электронным часам на башне, цифр времени которых с такого расстояния мне все равно не рассмотреть. А я все стоял у окна, пытаясь подставить нос поближе к его открытой для «щелевого проветривания» раме. Сколько стоял? Да Бог знает… Трамвайные пути ведь переложили, поэтому и грохота теперь такого нет. Ан нет, шумит трамвай, значит, нет еще трех. Но и двенадцати  уже нет – иначе бы шевелился кто в квартире, ходил бы, да выключателями щелкал. Вот так вот просто часы взяли и потерялись – то ли двенадцать  ночи, то ли три.  Да нет, тут не часы потерялись…  Вот, смотришь в окошко -  чуть назад – и нет никаких часов над Сити. Еще назад – и Сити никакого нет, а там, глядишь, и нитридо-титановый  блеск купола огромного собора исчезнет, обнаружив облако пара над знаменитым  столичным бассейном. Только Кадаши останутся на месте, уступив свое золото зеленой советской краске.

    В такие минуты становится совершенно очевидно, что действительно уже бОльшая, самая насыщенная, самая безалаберная и безоглядная часть жизни – этакая гонка со временем – уже позади. Нет, днем-то мы молоды, строим планы и спешим куда-то,  мечтаем, придумываем… И даже на каток бежим с получившим уже паспорт самым младшим ребенком. Сомнения, конечно, возникают, например, когда, не рассчитав скорость, плюхаешься всем телом на лед так неуклюже, что прохожие со всех Сокольников спешат на помощь. Но только, стоя вот так, у окна, за которым вместо  полинялой зелени «Воскресения» на фоне пара - его ослепительное золото, а в нем - отражение электронных часов на башне высотки в Сити,  и понимаешь, что ты уже дед со всеми атрибутами – взрослыми детьми и полным набором внуков, - своенравной малышкой -  девчушкой, путающей еще день с ночью, и шкодливым ее старшим братом - непоседой. И трамвай снова не грохочет, а тихонько, как в детстве, постукивает колесами на  стыках.


  Там, в той истории, которая побежала вдруг в мыслях куда-то назад, совсем в другое измерение и  в другой город,  тоже был трамвай. И так же, как только что прошедший под окнами, он не издавал тогда пронзительных, призванных разбудить все живое, скрежещущих звуков. В том, другом городе другого измерения, рельсы пели. Греметь они стали, когда их спрятали в асфальт и бетон, а вновь перестали теперь, когда укутали резиной. А там они лежали на поверхности, шли сбоку от проезжей части чуть ли не единственной асфальтовой улицы, пересекая насыпи грунтовых переездов уходящих поперек пыльных переулочков частного сектора. Вот странно – я совершенно не ассоциирую свое детство с трамваем, хотя наш дом был вторым от трамвайного перекрестка с пыльным переулком.

    Трамвай снова за окном? Нет, похоже, шаги. Прокололся…

  - Ты куууриииишь?! – Что больше в этой фразе, удивления, обиды, гнева?
- Нет, - испуганно и почти искренне говорю я и не понимаю, прятать ли мне огонек сигареты в руке, или нет, раз уж застукали…  - Как так получилось? Сам не знаю. – Твои глаза округляются еще больше. Наверное, должно пройти несколько десятков лет, чтобы, наконец, сказать тебе, что такую вот я тебя и люблю, непосредственную, растрепанную, сонную, и совершенно естественную. Боже, женщины, что же вы с собой делаете? Убиваете свою настоящую красоту какими-то макияжами, диетами, прическами, нарядами, словно не понимаете, что мы десятки лет только и ждем, чтобы вы вышли из спальни с круглыми ото сна, удивленными и оттого самыми искренними, самыми настоящими и самыми любимыми глазами.

  - Ты не куришь! – громко и уверенно заключаешь ты. И для придания самой себе еще большей уверенности добавляешь – Это не ты…

А я, по-мальчишески пряча взгляд, неуверенно тебе обещаю:

    - Я больше не буду. - Только в отличие от застуканного мальчишки другого города в другом измерении я искренне в это верю. Тому мальчишке не страшно было – ну, застукали с сигаретой - отругают, только и всего. А вот это твое «это не ты» - совершенно ужасная угроза, особенно в сентиментальном состоянии меж двух измерений.  - Нет, я, я! Я больше никогда так не буду.

  - Не надо. Ты не куришь. Ты не  пахнешь сигаретами. Ты – другой, это не ты!!! – и ты, повернувшись, снова уходишь в спальню.
  - Спи, малыш, спи. Я сейчас приду. И больше не буду. Это я… - говорю я шепотом тебе вслед, совершенно не уверенный, во сне ты пришла, или наяву, и если во сне, то в чьем.

    Через трамвай и единственную асфальтовую дорогу от нашего дома был офицерский городок. В том измерении  он был подчеркнуто чистым, асфальтовые дорожки внутри покрашенного забора были одеты в бордюрный камень, тоже покрашенный, в шахматные цвета – черный-белый, черный-белый. Ворота забора не были закрыты, чтобы туда можно было войти. Конечно, там же не только дорожки, там еще и аллея, ведущая к Дому Офицеров.

    В детской книжке по занимательной физике был забавный рассказ о машине времени. Знаете, как сделать? Берете транзисторный приемник и включаете его. А потом летите прочь со  скоростью, большей, чем скорость звука. И тогда вы догоните ноты, слова и аккорды, улетевшие уже куда-то вперед, ставшие, с точки зрения физики, простыми волнами, колебаниями воздуха. Так они и пронесутся вновь через ваши уши, только в обратной последовательности. Здорово, да?

    Аллея Дома Офицеров вдруг наполняется какими-то людьми с лопатами, на которые из-под пятящегося задом катка вылетает асфальт…  А потом эти люди разбирают крышу и складывают листы обратно на грузовики… Дом офицеров расползается, как карточный, и снова сам по себе собирается, крыша становится на место сразу вслед за яркой вспышкой, за которой из ее центра взмывает вверх что-то тяжелое, черного цвета, с торчащим вверх стабилизатором, что, замедляясь, поднимается к летящему задом наперед самолету с черным крестом, и исчезает в его брюхе.

…анйоВ

    А потом снова веселые люди бегут задом наперед вприпрыжку  к Дому Офицеров и начинают вполне себе естественно танцевать на открытой площадке перед его  входом под музыку, которую, даже задом наперед, легко уловить.

    Рио-Рита, Рио-Рита …

   Вот они, хватит отматывать. Высокий статный парень в только что сшитой, с иголочки, форме. Широкоплечий красавец хорошо-за-метр-восемьдесят, как лихо он ведет свою даму – девчонку, ростом чуть больше полутора метров. Нельзя сказать, что красавицу, но что-то есть в южнорусских девчонках этакое… нет, не казачка, селянка, со слегка грубоватыми, но по молодости достаточно милыми чертами лица. А он любуется, похоже, больше собой – красавец, хоть и сирота, но добившийся того, что  он в такой форме кружит в танце такую девчонку…

    Рио-Рита,  Рио-Рита…

    Где у них была свадьба, и какая? Они оба – из ближнего к городу села, они оба носят одну фамилию – в их селе ведь все носят эту фамилию. Или почти все. Она – из большой крестьянской семьи, а  он – из батраков, бывший сирота,  попавший на «элитную» службу.  Поэтому он теперь в такой форме… Может, в  селе была их свадьба, удалая, по-южному разухабистая. А может, ее вовсе не было. Да разве это важно? Важно быть вместе, наслаждаться друг другом, стремиться провести в объятьях  любимого человека хоть на секундочку, но больше, чем можно.
  Господь, похоже, специально придумал разные стадии любви. Сначала – это влюбленность, переходящая со словом «да» в эйфорию невероятного счастья, переводящего физическое влечение на новую ступень – доступности и желанности. Настоящая любовь, несмотря на все обещания «о вечности», к этому моменту еще только начинает вылупляться из этой эйфории, рождаться  в виде первых проблем, конфликтов, стычек, притирок и взаимной на них реакции… Но каким бы ни был конфликт в этот момент, он непременно погаснет в лучах гораздо более мощной по своей светосиле вспышки страсти. Вообще говоря, уже ставши дедом,  я всерьез уверился, что именно физическая близость – тот самый универсальный защитный механизм, позволяющий уберечь зарождающуюся настоящую любовь от случайного разрушения запущенной  в порыве гнева сковородкой или телефоном: стоит лишь приблизится к визави на расстояние, достаточное для прохождения разряда, и осколки разбитого только что о стенку за вашей головой  предмета гнева останутся лежать там до утра.

    - Ты опять все перепутал. Стареешь…
    - В смысле? - я совсем не удивляюсь ни тому, что ты сидишь в своем любимом кресле, вполоборота к Кадашам, Храму Христа и часам на башне Сити,  с бокалом вина  и сигаретой, ни тому, что ты комментируешь мои мысли.
    - Сначала надо помириться. Страсть может случиться только после примирения. Ты просто забыл…
    - Дед… А, может, давно не ссорились, - усмехаюсь я и перевожу взгляд с башенных часов на твое любимое пустое кресло. Ничего удивительного, я же всегда с тобой разговариваю, даже когда тебя нет рядом.
    - Я знаю. Я же тебе всегда отвечаю…
    - А что, от перестановки слагаемых… - это тоже свойство наших с тобой разговоров – фразу можно до конца не договаривать.
    - Принципиально. У тебя получается, что двое собачатся, а потом, как животные, набрасываются друг на друга. Ты же о любви, а не об инстинктах?
    - О любви.
    - Значит, сначала надо помириться.
    - Права…
    - Добавь, пожалуйста, «как всегда».

    Господи, как все изменилось? («С тоскою я гляжу…»)  Да разве нам, двадцатилетним и только-только поженившимся, могло когда-то прийти в голову провести время не вместе друг с другом? Переночевать порознь? Ну и пусть, что возвращаться надо через весь город, ну и пусть, что утром на целый час раньше выходить. Ну и пусть, что не выспимся, все равно не выспимся…

    А потом окажется, что вас уже не двое, а трое. Как это произойдет?  Сказать честно, не знаю. Я вообще не знаю, как влюбленные, молодые, только что соединившиеся, люди, могут что-то планировать? Карьера, учеба…. Чушь какая-то. Или не любовь. Не планируется первый ребенок никак, его просто ждут. Ждут с нетерпением. Это даже не ребенок – это та самая Любовь рождается, наконец, из влюбленности, эйфории и желания, на свет.

Да и второго не планируют…

     Я не знаю, когда в том другом городе другого измерения появился этот дом в пыльном переулке частного сектора, с большим яблоневым (но с вкраплением груш и вишен) садом; до появления мальчишек – погодков, или после. А появились они с каким-то удивительно маленьким перерывом – всего в год, один за другим.  Потом по жизни они пойдут совсем вместе, как близнецы, хотя чисто внешне будут разными – один высоким, статным и темноволосым, другой – низким и немного полноватым, с волосами пепельного цвета и грубоватыми чертами лица селянки.  Они будут иногда отвешивать друг другу тумаков, когда никого рядом нет, а при появлении «внешнего  противника» будут самозабвенно драться, встав спиной друг к другу.  А отец будет любоваться ими, напуская на себя строгость и даже беря в руки ремень, когда будет отнимать рогатку, при помощи которой было разбито стекло в доме наискосок, через пыльный переулок, в котором живут их ближайшие друзья и дальние родственники… А сидя на скамейке перед домом, они будут с по-прежнему красивой еще женой обсуждать, что так и не знают, кто из пацанов разбил это стекло, за которым в соседском доме подрастает их ровесница, девчонка Нинка. И в школу они пойдут вместе, в один класс,  и тогда  у них родится сестренка.

    Вру. Сестренка родится уже без отца. Самолет не пролетит еще над Домом Офицеров и не уронит еще свою страшную бомбу на его крышу, но он-то – помните – уже в форме. Для них будет все наоборот – сначала он уйдет на фронт, а потом начнется война.

    Тот городок мог бы носить теперь звание города-героя. Он мог бы вообще не пустить фашистов к себе, поскольку создал на подступах глубокую оборону. Но (официальная версия) Ставка решила, что немцы могут повернуть к Москве, и отвела войска. Полгорода немцы захватили, а вторую – сравняли бомбами  с землей. Граница между этими двумя половинами прошла как раз по трамвайной линии, и дом в пыльном переулке  оказался на границе зоны оккупации, а офицерский городок пролежал потом в руинах еще много послевоенных лет, поставляя неразорвавшиеся снаряды сверстникам наших пацанов, беззаветно разбивавших их и бросавших в костры, пополняя и так уже переполненную армию убитых и искалеченных…

«Нечеловеческая сила,
В одной давильне всех калеча,
Нечеловеческая сила
Земное сбросила с земли
».

    Она бежала из захваченного города, с двумя маленькими пацанами, шести и семи лет,  и годовалой девчонкой на руках. Бежала от бомб и голода, бежала туда, куда она знала, что можно бежать – в то село, откуда увез  ее высокий статный парень в форме. Это в официальной версии их бегство будут называть потом эвакуацией жителей и отводом войск.

    «Отвод войск» – это когда наши танки идут по пыльным переулкам частного сектора. Но вот в небе слышится гул моторов и тогда, чтобы не стать мишенью готовых вот-вот появиться «мессеров» и «юнкерсов», танки прячутся. Ну, и как спрятаться танку в частном секторе города? Повернуть башню стволом назад, поддать газку и… въехать в дом. Так, чтобы стены упали, а крыша «села» на танк сверху – и тогда он для самолетов становится невидимым. А потом, когда немецкие самолеты уйдут, продолжить свое движение на восток. Впрочем, все равно потом на дома сыпались бомбы, а частный сектор все меньше и меньше походил на то, что было раньше городом. Поначалу, заслышав гул моторов танков и самолетов, она пряталась с детьми в погребе.

    Южнорусские погреба в истории той войны достойны, наверное, отдельного рассказа. Здесь, на юге, с его жарким летом, погреб должен быть большим, чтобы сохранить припасы зажиточного и запасливого, хоть и горожанина, но по сути все ж крестьянина, и глубоким, чтобы сохранить прохладу. Впрочем, нам важно лишь, что они велики по размерам (если и не несколько комнат, то уж парочка-то точно), глубоки и, что особенно важно, имеют в большинстве своем вход не из дома. Из сарая, пристройки, со двора… поэтому, когда дома уже нет, или когда он занят врагами, можно жить в погребе.

    Когда наш танк «спрятался» в доме нашей селянки, она с детьми спряталась от него в погребе, вход в который был из дворового сарая. Но, выезжая, танк подмял под себя и его, завалив вход обломками. И как знать, смог бы я написать эти строки, если бы глуховатый древний дед из дома напротив не почуял бы неладное и не разобрал бы завалы над входом в это убежище. Вот тогда, выбравшись на свет, она и решила бежать.

    Понимала ли она, что это на запад и через линию фронта? Рассказы о той, спонтанной, «эвакуации» остались лишь отрывочными из детской, ничего не понимающей, памяти.   Какое-то неубранное поле, подвода. Переправа через Дон в составе «живого  щита» для немцев и наши бомбы. Первые дни наши самолеты не бомбили переправу, когда по ней шли беженцы, чем стали пользоваться немцы, «гоняя» беженцев взад-вперед, заставляя их «сопровождать» свою технику. Потом стали бомбить. …Разбитая переправа и ледяная вода, обернувшаяся  воспалением лёгких у малышки… Пацаны, когда они вырастут, будут потом долго задумываться над вопросом советских анкет тех времен: «Были ли вы на оккупированных территориях?» Формально, тот дом, напротив офицерского городка, был на краю зоны оккупации, и кто знает, как считать. А то, что она увела своих детей из этого места в село, точно уж захваченное немцами, она никому не сказала. И пацаны честно писали потом в анкетах «нет», и двигались дальше вверх по своим служебным лестницам.

    Вообще говоря, она никому так и не сказала, как она пробралась в село и как она потом вернулась. И как она прожила там, в деревенском погребе, всю осень и зиму, пока в городе были фашисты. Но ведь можно же в селе прожить, правда? Пусть и оккупированном. Пусть и с двумя пацанами, шести и семи лет, и годовалой девочкой, заболевшей воспалением легких.  Пусть и в погребе, поскольку в доме обосновались враги.

    Можно.

    Ну вот, опять погреб. Ну, тогда снова о погребах. Немцы быстро поняли, что там, в этих южнорусских погребах, могут прятаться люди. Иногда, когда немцы подолгу оставались на одном месте, как в том селе, куда убежала героиня нашего рассказа, они знали, что в погребе живут, и мирились с этим, если только им не досаждали лишним появлением на глаза или, упаси Бог, поисками еды. Так, наш младший погодок не выдержал однажды запаха готовящейся каши в полевой немецкой кухне и выполз на свет. Результатом стала игра в футбол с немецкими солдатами, где он исполнил роль мяча. Его выходила потом старуха – знахарка, приходившая по ночам с отварами, травами и растирками. Она же вылечила и годовалую девчушку от воспаления легких. Мальчишкам, правда, досталось – они должны были пережевывать и выплевывать зернышки и стебельки принесенного бабкой «лекарства», чтобы накормить потом этим малышку…

    А вот когда немцы натыкались на такие погреба во время своего движения, могло быть по-иному. Так сиротой стала двоюродная сестра моей мамы – они тоже бежали от немцев и пережидали в таком погребе их «наступление» - когда крышку погреба откинули, бросили туда гранату и закрыли вновь.

    Я пододвигаюсь ближе к щелке в оконной раме – мне сейчас кажется, что я физически ощущаю, насколько тяжела для нее была эта жизнь в погребе – без еды, с тремя детьми – покалеченным «футболом» 6-летним  пацаном и больной воспалением легких годовалой девчушкой. Чем там можно согреться, чем и как там можно  было дышать… Но человек, видимо, настолько прочный, имеющий многократный запас, или, если хотите, «порог прочности» «механизм», что и сам не представляет, что он способен выдержать, а через что пройти. Впрочем, «механизм» этот, несмотря на все потуги разобраться в нем, столь сложен, что обнаружиться этот запас может только, видимо, сам по себе – сам человек  даже не представляет, на что он способен. И, наоборот, – вследствие сложности этого механизма человек может не представлять себе, какая мелочь может его погубить, насколько он может, пройдя через баснословные трудности и лишения, оказаться беззащитен перед какой-то вшивой мелочью: взглядом, словом, запахом,  - ставшим вдруг для него ахиллесовой пятой.

    В том погребе занятого немцами села прятались еще два человека – женщина, которую во всех рассказах младший пацан будет потом называть «мамашкой», и ее 8-летняя дочь. Собственно, они и из города бежали вместе, и в пыльном переулке жили в соседних домах. Да и мужей на фронт проводили одновременно. Наш, статный и широкоплечий, перед самым своим отъездом раздобыл где-то громадный кусок мяса, половину свиной туши, – ну, чтоб «селянке» не беспокоиться о еде – и положил его в погреб, в дальний и самый холодный его угол… Собственно, все делали запасы, особенно уходя надолго. Потом фронтовые дороги мужчин разошлись, а  когда фронт подкатился к городу, муж «мамашки» был ранен.

    Не рассказал вам еще. Если по пыльному переулку выйти к трамвайным путям, но не переходить к Дому Офицеров, а повернуть налево, то в паре кварталов будет военный госпиталь. Он всегда был военным – и до войны тоже – ведь рядом же офицерский городок… «Мамашка», до своего бегства (простите, эвакуации) на запад даже подрабатывала  в нем санитаркой. Но, когда ее мужа, тяжелораненого и искалеченного, привезли с фронта именно сюда, по жестокой случайности ее там уже не было. Вот ведь судьба, да? Пройти через кромешный ад боев отступающей или даже бегущей армии, попасть умирающим глубоким калекой в готовящийся к эвакуации госпиталь в двух кварталах от собственного дома, госпиталь, в котором всего каких-то пару недель назад была санитаркой его жена…

    Ну что я опять пытаюсь политес какой-то блюсти? Правду, да? Со времен Пирогова военная медицина ставила своей задачей не лечение людей. Единственной ее целью было поставить раненого солдата снова под ружье, поставить максимально быстро. А если тяжесть ранения была такова, что солдат в строй не возвращался, то… Нет, без политеса никак. …То военная медицина просто теряла к такому пациенту интерес. Я это только к тому, что никто тот госпиталь на трамвайной улице в двух кварталах от пыльного переулка эвакуировать не собирался. Кто мог уйти – уходили сами, а кто не мог – тем была уготована другая участь…

    «Мамашкин» муж выдержал все. Бесконечный ужас боев в составе бегущей армии, тяжелейшее ранение, отсутствие «интереса» к нему со стороны военных медиков госпиталя в двух кварталах от собственного дома, отсутствие жены, и неизвестность судьбы, ее и дочери. Шестым чувством он понял, что никто этот госпиталь не будет эвакуировать, а его «содержимое» просто уничтожат, и принял решение из него бежать. Невероятными усилиями, больной и искалеченный, (вот, это снова о том, что мы и не знаем, на что способен человеческий организм), он преодолел эти два квартала. Добрался до дома, которого уже не было… И соседского тоже не было… Погреб? Сначала открыть крышку своего погреба. Заползти в него, все обшарить, выползти наружу… пережить отчаяние и надежду одновременно…

    Когда он откинул крышку соседского погреба, ну, того, в котором наш танк завалил нашу селянку, и в котором создал свой запас из половины свиной туши, уходя на фронт, наш широкоплечий статный военный, -  в нос ему ударил запах гнилого мяса.

    И тогда он просто сошел с ума.

     Ахиллесова пята.

     А потом город освободили, быстро освободили. В феврале 43-го.

    И «селянка» смогла вернуться.

    Она-то не сказала, как, но память младшего пацаненка снова выхватывает откуда-то разрозненные картинки и накладывает их на мои собственные – услышав этот рассказ, я не смог удержаться, сел в машину и поехал в те края, чтобы своими глазами увидеть,  где всё это было… да нет, шкурой ощутить.

    Дон в этих краях не столь еще широк, как ниже, в шолоховской Вешенской или еще ниже у Ростова. И не столь могуч и норовист, как тот, что пересекает меловые горы у Дивногорья - Белогорья в паре сотен километров отсюда вниз, поднимая правый обрывистый берег на сотню с лихом метров над собой. Но всё же силен, чтобы доминировать надо всей округой и заставлять пересекающих его по мостам и переправам останавливаться, замирая от восторга на спуске, или для перевода духа на подъеме на пусть и не обрывистый, но достаточно крутой и высокий правый берег. Да что я рассказываю – садитесь в машину и сами езжайте по трассе «Дон» к югу. Сами увидите огромную, бескрайнюю равнину, но не абсолютно ровную, а легкими волнами уходящую далеко за горизонт, через балки и овраги, через саженые перелески, огромными бескрайними полями. Поезжайте в июле или первой половине августа, когда хлеб уже созрел, но еще не был бы убран, а подсолнухи уже были бы выше роста и с огромными, но пока еще не пожухлыми, желтыми головами… Впрочем, опоздаете к уборке – тоже не страшно, вместо колосящихся желтых хлебных полей увидите уходящую вдаль вереницу идущих «цугом» комбайнов, поднимающих симметричные столбы черноземной, с примесью золотой пшеничной шелухи, пыли… Сможете назвать нарисованную картинку одним словом? Сможете, где-то между Ельцом и Задонском…

    Раздолье. Или Приволье.

    Так и называются эти деревни к западу от не ставшего городом-героем городка, через Дон, на высоком правом его берегу; в одну из них и бежала наша «селянка».

    За мостом через Дон в нужное мне место вели две дороги. Собственно, это тоже особенность здешних краев – дорог тут всегда было много. Ну, не беда, что до недавнего времени (асфальт тут появился на моем веку, то есть не сильно раньше перерождения хлорированного облака пара в нитридо-титановый кафедральный собор) большей частью грунтовые. Настолько это произошло недавно, что не все атласы разобрались с правильным отображением качества покрытия – где он, асфальт-то, есть, а где  - нет, не говоря уж о навигаторах. А полевых дорог тут всегда было много, всегда они соединяли раздольные поля с привольными деревнями. Я отдал право выбора навигатору, и тот в какой-то момент свернул меня в поле, на абсолютно ровную, ровнее только что оставленного асфальта, полевую дорожку, причудливо петлявшую по подсолнечному морю. Когда дорожка выходила на «гребень волны», впереди открывались бескрайние равнины квадратами чередующихся полей хлеба и подсолнухов… Раздолье. И, знаете, тут нет почему-то лесополос. Лесочки и заросли кустов встречаются в низинках, там, куда с полей стекаются ручьи вешних вод – в сухие, как правило, в обычное время, балки. Да деревни тяготеют от летнего южного зноя к берегам речушек, упрятанных в заросли ветел и ив. Приволье. Я вкатился в Приволье со стороны поля, вскочив у моста через речушку на асфальт. Дома, расположенные вдоль дороги и вдоль уходящей вправо под мостом речки, укрытой тенью огромных ветел. Второй дом, фасадом на реку. Там этот погреб.

    А знаете, в названиях тоже есть свой смысл. Приволье. Раздолье. Еще соседнее - Богоявление. Следующее – Успенье.

    Вот, не привольное, какое-то, не раздольное. И не успенское. Существительное. Было бы «привольное», захотелось бы сказать, что жизнь тут – такая, вот, сякая, этакая. А еще и привольная. А тут все четко, -  главное, существительное. Успенье. Здесь не могло быть деревни «Счастливое», да? Могла бы  быть «Счастье».

    Но она возвращалась в феврале. До города отсюда – километров под семьдесят. А зима 42/43 ох снежная была, ох морозная… Да и хлеб в ту осень не убрали. Нет, это, конечно, помогло им выжить – пацаны бегали по ночам, прячась от деревенских фашистов,  в поле, тем потом и жили. Но по пути назад им пришлось преодолевать заметенную снегом дорогу через нескошенное  поле, широкими волнами уходившее за горизонт.

    Две женщины, «селянка» и «мамашка». Четверо детей – два пацана 6 и 7 лет, восьмилетняя девчушка, да годовалая малышка. На санках. Нет, больше на руках, на санках – нехитрые пожитки. Несколько дней. Первым «канючить» начал младший пацан – сутки на третьи. Устал – нет сил.

    - Мам, давай остановимся, костер разведем, отдохнем, согреемся! Ну, даваааай!
    -…
    - Мам, остановись, - вон, сколько дров! Штабеля вдоль дороги…
    В какой-то момент он остановился у штабеля, смахнул с торчавшего бревна снег, сел на него и сказал, что дальше не пойдет. И тогда она подошла к нему и ударила по лицу.

    Это был единственный раз в жизни, когда она его ударила. Слезы катились у нее самой из глаз, но она лупила его по щекам и требовала, чтоб он встал и пошел, а он встал,  стоял и тоже плакал. А потом она повернулась и ушла. И он пошел за ней следом.

    Вот и я думаю, какие штабеля дров на этой, петляющей по неубранным хлебным полям, дороге? Где нет лесополос и перелесков?

    Штабеля трупов, сложенных тут с осени, заметенных снегом  и окоченевших настолько, что уже не разобрать, кто они, немцы или наши.

    Так и пришли к переправе. А тут и до города рукой подать.

    Где нет ни дома, ни еды. Снова погреб и запах гнилого мяса. Оно их и спасло – она варила это мясо, вываривала до изнеможения, до состояния промокательной бумаги. Иначе – смерть от голода.

    А потом и широкоплечий статный военный  вернулся.
Tags: любовь, небылица, сказка
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 5 comments